Так они думали, пока Штефани не разобралась в сути дела. Она не доверяла красивому фасаду, не доверяла Грегору, поэтому не постеснялась порыться в его документах, хранившихся в офисном шкафу и в компьютере, и с помощью русского эмигранта-экономиста, которого нашла в Берлине, перевела на немецкий язык все, чего сама не могла понять. Она проинформировала Бертрама, и вместе с мужем они вызвали на ковер Грегора. Они объявили, что дают ему месяц на то, чтобы избавить их банк и их семью от своих грязных махинаций и своей персоны. Они не заявят в полицию. Но видеть его больше не желают.
Грегор отреагировал совершенно неожиданно для Штефани и Бертрама: «Что это вы себе вообразили? Я не сделал ничего плохого, даже принес кое-какую прибыль, а вы собираетесь меня уничтожить! Я — бизнесмен, у меня есть определенные обязательства, и я не могу позволить себе такую роскошь, как невыполнение деловых обязательств». Грегор заявил, что не собирается ничего менять. А коль скоро зашел об этом разговор — ему надоело перечислять все западные поступления через Лаузитц, впредь он будет получать и хранить деньги непосредственно в Шветцингене.
«Ровно месяц, — сказала Штефани, — разговор окончен. Не вынуждай нас идти в полицию».
Через две недели Штефани погибла. Если бы Бертрам не принял условий игры, то следующими стали бы дети, сначала один, потом вторая, а затем и он сам, — этот Грегор от своей наживы не откажется.
С тех пор дети живут в Швейцарии в интернате, а при них всегда два молодых человека в темных костюмах. Или в спортивных костюмах для катания на лыжах, игры в теннис, для пробежек или пеших прогулок. Бертрам был вынужден сказать руководителям интерната, что это охранники: после загадочного исчезновения матери, за которым может скрываться похищение или шантаж, ему приходится соблюдать осторожность. Руководители интерната ничего против не имели. Молодые люди старались не мозолить никому глаза.
— Что было со мной, вы сами видели. Меня заставили переехать из дома в банк, больше уже я не мог и шагу ступить без спроса. А потом появились вы, и мне удалось втянуть вас в игру историей о негласном компаньоне, потому что Грегору ваши расследования показались безобидными и он побоялся, что у вас появятся подозрения, если он вас прогонит. Я нанял вас не ради этого дурацкого компаньона. Я надеялся, что вы сообразите, что здесь происходит, и окажетесь на месте, когда придет время. Но так не получилось.
Я смотрел на него, ничего не понимая.
— Ради бога, я ни в чем вас не упрекаю! Да, я надеялся, что вы разберетесь, что происходит. Когда Грегор не дает мне говорить по телефону, когда он игнорирует мои распоряжения и когда заявляет, что я должен серьезно подумать над его словами, или волнуется из-за кейса, на который мне наплевать, — я думал, это наведет вас на мысль о том, что же на самом деле происходит в банке. Я надеялся также, что сегодня вы приедете раньше. И еще я думал, что дети пробудут там подольше. С вашей помощью я хотел вырваться из лап Грегора, пока дети гостят в Цюрихе у наших друзей. Понимаете? У него двойная страховка: когда дети на длинном поводке, у него остаюсь я, а когда я на длинном поводке, там, где он не может заткнуть мне рот, у него в заложниках остаются дети. Пока они гостили у друзей в Цюрихе, они были для него недосягаемы. Теперь они попали к нему в лапы.
— Нам следует пойти в полицию.
— Вы с ума сошли? У них в руках мои дети! Они их убьют, если я пойду в полицию. — Он не поднимал глаз. — Все, что я могу, — это вернуться обратно. Это все, что я могу.
Он заплакал как ребенок — навзрыд, и плечи у него вздрагивали.
Я втолковал Велькеру, что с возвращением вполне можно час-другой подождать. С детьми ничего не случится, пока Самарин с ним не поговорит. Самарину не нужны мертвые дети. Они нужны ему, чтобы угрожать их смертью. А угрожать их смертью он может только во время разговора с Велькером.
— А для чего ждать?
— Да хотя бы для того, чтобы провести несколько часов без Грегора. Еще мне хочется поговорить с одним давним другом, полицейским на пенсии. Знаю, вы против полиции. Но без полиции теперь не обойтись ни вам, ни детям. Надо что-то делать. Нам сейчас ни от какой помощи нельзя отказываться.
— Ну, если вы так считаете…
Я позвонил Нэгельсбаху, а поскольку люди Грегора знали, где я живу, и, возможно, уже вычислили, следя за мной, и Нэгельсбаха, и Бригиту, то с просьбой нас приютить я обратился к Филиппу. Мы старались держаться подальше от автобана, кружили по Планкштадту, Гренцхофу, Фридрихсфельду и Райнау, постепенно приближаясь к квартире Филиппа на Вальдпаркдамм. Нигде никаких «мерседесов», ни синих, ни черных, ни зеленых, нигде никаких молодчиков в темных костюмах. Мамы и папы, уже успевшие пообедать, катали свои коляски вдоль набережной Штефаниен-уфер, а на Рейне мирно тарахтели баржи.
Велькер посматривал с недоверием. Нэгельсбах пришел с женой, а Филипп, если уж беседа все равно проходит у него дома, тоже захотел принять в ней участие. Велькер косился то на одного, то на другого, потом через приоткрытую дверь заглянул в спальню Филиппа с зеркалом на потолке над водяной кроватью, а потом повернулся ко мне:
— Вы уверены, что…
Я кивнул и начал рассказывать его историю. Иногда он что-то добавлял, потом завладел инициативой и продолжил рассказ сам. Под конец он снова расплакался. Фрау Нэгельсбах пересела на подлокотник кресла и приобняла его.
— Это уже какой-то чужой для меня мир, — печально произнес Нэгельсбах, качая головой. — Я не говорю, что в моем мире все было правильно. Я бы не работал полицейским, если бы все было правильно. Но деньги были деньгами, банки — банками, а преступление — преступлением. Убийство было связано со страстью, ревностью или отчаянием, а если уж и имело отношение к алчности, то разве что к безрассудной. А это расчетливое убийство, это отмывание миллионов, этот банк, больше похожий на сумасшедший дом, в котором сумасшедшие позапирали в палатах врачей и медсестер, — этот мир мне чужд.